Станислав Красовицкий

Вот форточка в мир, где пространства, быть может, немного побольше, чем в вашей душе. Вот форточка в мир, где любимого ложе, и сам ваш любимый из папье-маше.

В наш век электричества, атома, газа, быть может, тогда и найдете покой, когда совместите картонную вазу из этого мира с живою душой.

Вот ниточка в мир. За нее поведите. Колодец, предгорье, ночной перевал. Но знайте, что вам на пути вашей нити мешают границы, мешает обвал.

И если в конце опереточной сказки увидишь, сравнив с дорогим образцом, что хоть волосок той искусственной маски не совпадает с ее лицом,

ну что ж, заверните ваш глупый чертежик, скажите: любимая, я не могу. И после шагайте до устали ножек в глубоком, как смерть, бесконечном снегу.

Я сам киргиз. Я сам могу Ступать туда, куда кочуют, Охотиться лишь не могу, Повадку волчую не чуя.

С тех пор, как твой болезнь плохой И мне намедни нос прокушал — Охотний рог уж я не слушал И в стремя не вступал ногой.

У меня жена машинистка. Мы живем в столице, в Москве. У меня жена машинистка. Ах, жена у меня в голове. Ах, она у меня белоспинна. Вы видали ее нагишом? А деля работу с мужчиной, помогает ему грошом. Треск машинки. В сухой орешник ты попала, моя жена. Так работай скорей, поспешней — в нас обоих ночь влюблена. Ах, скорее, скорей бы креветкой заползти, задышать на ней.

— Не забудь передвинуть каретку и машинку поставь к стене.

О, как сладко поползновенье твоих перстней к моим местам. С жеребячьей дрожью в коленях припадаю к твоим устам. И схватившись за голую ветку, ты лепечешь в ночной глубине: — Я сейчас передвину каретку и машинку поставлю к стене.

Он работает где-то в Москве. Он работает где-то в столице. Он работает в МВД. Он похож на хрупкую птицу.

Меня мама спрашивает часто. Ничего не скажу о нем. Он похож на воспитателя в яслях. Он работает палачом.

О, какая страшная читка срамных знаний в его очах, о, какая сладкая пытка быть любовницей палача.

Вот вокруг меня застыли фигуры. На одной из подмосковных дач, словно воздух на венском стуле, задремал, загрустил палач.

Быстрый ветер рассеял тучи огневых, золотых партэр. Он сидит, он как бог, только лучше. Он воздушен как солитер.

Я тела его не ощущаю. Поцелуй как соленый грибок. Одному ему разрешаю. Только он завладеть мною мог.

Я лежу в постели крича. Он секёт. Я раздета до нитки. О, какая сладкая пытка быть любовницей палача.

Я лежу в постели одна. Ветер студит мои колеса. Тяжек запах, ни мужа, ни пёса. Я одна в темноте, одна.

Отражаясь в собственном ботинке, я стою на грани тротуара. Дождь. Моя нога в суглинке, как царица черная Тамара.

Зонтик раскрывается гранатой. Вырастает водородный гриб. В пар душа — (как тяжела утрата). В грязь кольцо — должно быть, я погиб.

Но как странно — там, где я все меньше, где тускнеет черная слюда, видеть самого себя умершим в собственном ботинке иногда.

А летят по небу гуси да кричат, в красном небе гуси дикие кричат, сами розовые, красные до пят. А одна не гусыня — белоснежный сад.

А внизу, сшибая гоп на галоп, бьется Игорева рать прямо в лоб. Сами розовые, красные до пят, бьются Игоревы войски да кричат: «У татраков оторвать да поймать. Тртацких девок целоком полонять. Тртачки розовые, красные до пят, а тртацкая царица — белоснежный сад».

Дорогой ты мой Ивашка-дурачок, я еще с ума не спятил, но молчок. Я пишу тебе сдалека, дорогой, и скажу тебе, что мир сейчас другой. Я сижу порой на выставке один, с древнерусския пишу стихи картин. А в окошке от Москвы до Костромы все меняется, меняемся и мы. Все краснеет, кровавеет все подряд. Но еще в душе белеет белоснежный сад.

Быть может, это хлопья летят — умирая, тают среди громад. А может, это рота солдат на парашютах спускается в ад.

Ну что ж, таково назначенье их канта, такова безграничная ночь над Москвой. И ясна авантюра того лейтенанта, что падает вниз у окна моего.

Их деревья преисподней встречают сверчками, и последние черти им честь отдают. И не видно огней. Только звезды над нами терпеливо построены в вечный салют.

Мотаются белые ноги с коленками наперевес. Предутренние дороги, песочной земли разрез.

Я вижу зеленые флаги, наколотые на кору, обрывки консервной бумаги и поезд в далеком бору.

Кричит надоедливый поезд. Камнями кидают в него. И смотрит в осеннюю прорезь соперник меня самого.

Кружатся янтарные окна. Песчинкой разносится весть. А он, надоедливо потный, мечтает на лавочку сесть.

Ах, как по-разумному если б, чтоб загодя все решено! И так остается на кресле кастрюльное это пятно.

1956

Я видел дом. Он выползал. Потом он старился годами. Слезоточивые глаза его украсили фундамент.

А рядом дерево бежит. И той же верною тропою идет мадонна и кричит, махая лайковой рукою.

А по закрученным дворам бредут разнеженно собаки и предлагают шулерам сентенцию о верном браке.

Кругом не видно ни души. Одна ползучая аллея. И умирают торгаши, за кисеею костенея.

И там же я нашел свой след. Он поперечнее и шире. Но кто напишет мой портрет, тому несчастье выйдет в мире.

Ведь за оградою резной, за украшеньем одалисок живет владелец закладной и все заносит в черный список.

1956

На пороге, где пляшет змея и земля, — кровавое дерево следа. Я вижу, уходит через поля немая фигура соседа.

А волны стоят в допотопном ряду. И сеется пыль мукомола. Старуха копается в желтом саду, отвернутая от пола.

Что надо ей там? Но приемник молчит, и тихо, по самому краю, уходит за море соседский бандит, закутавшись тенью сарая.

Чуть брезжит самолет. Чуть солнце желтовато. Качает воронье древесные лотки. В окне лежат дома, похожие на вату. И двери вчетвером в них топчут каблуки.

А в городе над деревянной крышею антенны, пришпиленные ловко. В долине соль земли засыпет борозду. А на моем плече — багряная головка. Кто мог ее убить? А я не подойду?

Во мне горит огонь английского камина. На мне давно лежит хорошее сукно. А для кого беречь? Для будущего сына? Дай лучше отомщу за все, что не дано.

Я не убийца. Нет. Но видят только листья. И будет хорошо, когда она умрет. Я в жизни не видал затылка шелковистей. Спи, маска на плече. Прощайте, самолет.

Не идти по свету — где какая истина. Даже паровозы облетают листьями. И за каждой ветвью, в каждой роще прячется просто неопрятное карканье грачей.

И за каждой рощей — даром, что распутица — та же жизнь и площадь, и пустая улица,

и старый дом со взглядом косо сырых невытесанных досок. И ветер, что несет на них осенний ворох птиц сухих.

1956