Борис Слуцкий
Когда русская проза пошла в лагеря — В землекопы, А кто половчей — в лекаря, В дровосеки, а кто потолковей — в актеры, В парикмахеры Или в шоферы, — Вы немедля забыли свое ремесло: Прозой разве утешишься в горе? Словно утлые щепки, Вас влекло и несло, Вас качало поэзии море.
По утрам, до поверки, смирны и тихи, Вы на нарах слагали стихи. От бескормиц, как палки, тощи и сухи, Вы на марше творили стихи. Из любой чепухи Вы лепили стихи.
Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал Рифму к рифме и строчку к строке. То начальство стихом до костей пробирал, То стремился излиться в тоске.
Ямб рождался из мерного боя лопат, Словно уголь он в шахтах копался, Точно так же на фронте из шага солдат Он рождался и в строфы слагался.
А хорей вам за пайку заказывал вор, Чтобы песня была потягучей, Чтобы длинной была, как ночной разговор, Как Печора и Лена — текучей.
А поэты вам в этом помочь не могли, Потому что поэты до шахт не дошли.
Уменья нет сослаться на болезнь, таланту нет не оказаться дома. Приходится, перекрестившись, лезть в такую грязь, где не бывать другому.
Как ни посмотришь, сказано умно — ошибок мало, а достоинств много. А с точки зренья господа-то бога? Господь, он скажет: «Все равно говно!»
Господь не любит умных и ученых, предпочитает тихих дураков, не уважает новообращенных и с любопытством чтит еретиков.
Критики меня критиковали, Редактировали редактора, Кривотолковали, толковали С помощью резинки и пера.
С помощью большого, красно-синего, Толстобокого карандаша. А стиха легчайшая душа Не выносит подчеркиванья сильного.
Дым поэзии, дым-дымок Незаметно тает. Легок стих, я уловить не мог, Как он отлетает.
Легче всех небесных тел Дым поэзии, тобой самим сожженной. Не заметил, как он отлетел От души, заботами груженной.
Лед-ледок, как в марте, тонок был, Тонкий лед без треску проломился, В эту полынью я провалился, Охладил свой пыл.
Покуда над стихами плачут, Пока в газетах их порочат, Пока их в дальний ящик прячут, Покуда в лагеря их прочат, —
До той поры не оскудело, Не отзвенело наше дело. Оно, как Польша, не сгинело, Хоть выдержало три раздела.
Для тех, кто до сравнений лаком, Я точности не знаю большей, Чем русский стих сравнить с поляком, Поэзию родную — с Польшей.
Еще вчера она бежала, Заламывая руки в страхе, Еще вчера она лежала Почти что на десятой плахе.
И вот она романы крутит И наглым хохотом хохочет. А то, что было, То, что будет, — Про это знать она не хочет.
Лакирую действительность — Исправляю стихи. Перечесть — удивительно — И смирны и тихи. И не только покорны Всем законам страны — Соответствуют норме! Расписанью верны!
Чтобы с черного хода Их пустили в печать, Мне за правдой охоту Поручили начать. Чтоб дорога прямая Привела их к рублю, Я им руки ломаю, Я им ноги рублю, Выдаю с головою, Лакирую и лгу...
Все же кое-что скрою, Кое-что сберегу. Самых сильных и бравых Никому не отдам.
Я еще без поправок Эту книгу издам!
Запах лжи, почти неуследимый, сладкой и святой, необходимой, может быть, спасительной, но лжи, может быть, пользительной, но лжи, может быть, и нужной, неизбежной, может быть, хранящей рубежи и способствующей росту ржи, все едино — тошный и кромешный запах лжи.
От ужаса, а не от страха, от срама, а не от стыда насквозь взмокала вдруг рубаха, шло пятнами лицо тогда.
А страх и стыд привычны оба. Они вошли и в кровь и в плоть. Их даже дня умеет злоба преодолеть и побороть.
И жизнь являет, поднатужась, бесстрашным нам, бесстыдным нам не страх какой-нибудь, а ужас, не стыд какой-нибудь, а срам.
У Абрама, Исака и Якова сохранилось немногое от Авраама, Исаака, Иакова — почитаемых всюду господ.
Уважают везде Авраама — прародителя и мудреца, обижают повсюду Абрама, как вредителя и подлеца.
В день, когда боролся Иаков с богом, и победил его бог, стал он Яковом, и этот Яков под любым законом убог.
Всем лозунгам я верил до конца И молчаливо следовал за ними, Как шли в огонь во Сына, во Отца, Во голубя Святого Духа имя.
И если в прах рассыпалась скала, И бездна разверзается, немая, И ежели ошибочка была — Вину и на себя я принимаю.
Евреи хлеба не сеют, Евреи в лавках торгуют, Евреи раньше лысеют, Евреи больше воруют.
Евреи — люди лихие, Они солдаты плохие: Иван воюет в окопе, Абрам торгует в рабкопе.
Я все это слышал с детства, Скоро совсем постарею, Но все никуда не деться От крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавши ни разу, Не воровавши ни разу, Ношу в себе, как заразу, Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала, Чтоб говорили нелживо: «Евреев не убивало! Все воротились живы!»
Мы все ходили под богом. У бога под самым боком. Он жил не в небесной дали, Его иногда видали Живого. На мавзолее. Он был умнее и злее Того — иного, другого, По имени Иегова, Которого он низринул, Извел, пережег на уголь, А после из бездны вынул И дал ему стол и угол.
Мы все ходили под богом. У бога под самым боком. Однажды я шел Арбатом. Бог ехал в пяти машинах. От страха почти горбата, В своих пальтишках мышиных Рядом дрожала охрана. Было поздно и рано. Серело. Брезжило утро. Он глянул жестоко, мудро Своим всевидящим оком, Всепроницающим взглядом.
Мы все ходили под богом. С богом почти что рядом.
А мой хозяин не любил меня — Не знал меня, не слышал и не видел, А все-таки боялся, как огня, И сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда меня он плакать заставлял, Ему казалось: я притворно плачу. Когда пред ним я голову склонял, Ему казалось: я усмешку прячу.
А я всю жизнь работал на него, Ложился поздно, поднимался рано, Любил его. И за него был ранен. Но мне не помогало ничего.
А я возил с собой его портрет. В землянке вешал и в палатке вешал — Смотрел, смотрел, не уставал смотреть. И с каждым годом мне все реже, реже Обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит Тот явный факт, что испокон веков Таких, как я, хозяева не любят.