Дмитрий Бобышев
Дворцы и хижины, свинцовый глаз начальства и головная боль, особенно с утра, — все нудит революцию начаться. — Она и началась, но дохлая жара...
В жару, что ни растет, от недостатка вянет, в сосудах кровяных — ущербный чёс и сверб. Коричнево висит в голубизне стервятник, — эмблема адская, живосмертельный герб.
То — днем. А по ночам — поповский бред сугубый: толпа загубленных, и всяк — в него перстом. Сползают с потолков инкубы и суккубы, и мозг его сосут губато и гуртом.
Опять напиться вдрызг? Пойти убить индейца? Повеситься, но как? Ведь пальмы без ветвей. Да из дому куда? А — никуда не деться: Поместье обложил засадами злодей.
Те — тоже хороши. Боялись термидора, а бонапартишка — изподтишка, как раз, — (как дико голова, и нет пирамидона)... Французу — Корсика, что русскому — Кавказ.
Но каково страну, яря сословья, блиндированным поездом ожечь; не слаще ль этот рык, чем пение соловье — рев скотской головы пред тем, как с плеч!
Мятеж, кронштадский лед, скорлупчатое темя... ...Боль на белый свет!.. Молнийный поток. — Что это, что?.. А — все. Мерцающая темень. Жизнь кончена. В затылке — альпеншток.
Бортнянский. Православная Россия. Над весями висит, светясь, Ave Maria. Мы слушаем его, ее, как бы впервые, взмывая на воздушных завитках. И музыке в ответ великой, малой, белой Капелла звездная над певческой Капеллой в подпругах всеми скрипами запела, кренясь на серафических ветрах.